Журнал Bright
  • Журнал Bright
  • Лица
  • События
  • Мнения
  • Путешествия
  • На глубине
  • Архив
  • О журнале

Цугцванг

09.09.2016На глубинеadmin

1

Причастность к космической, божественного масштаба тайне не оставляла ему нравственного выбора и заглушала желание этот выбор совершать; случай сделал его вором, подсматривающим в замочную скважину кабинета монструозного загадочного создателя, который сшивает человека из мяса и блестящих дешевых бусин; явление мироосновательного порядка, которое он увидел в создательских конечностях, отбрасывало его на окраину общечеловеческих взглядов и принципов. И поэтому Хирург снова был здесь, как бы не пытался оттянуть этот момент — абсолютно безымянный, оставивший от своей личности лишь призвание.

Цугцвaнг (нем. Zugzwang «принуждение к ходу») — положение в шашках и шахматах, в котором любой ход игрока ведёт к ухудшению его позиции.

Пальто в ртутных шариках растаявших снежинок висит на вешалке у двери, шляпа — на стопке разбухших исписанных записных книжек, ботинки, облепленные снежной грязью — под столом. Белый свет с улицы напоминает ему о днях, когда он учился в университете и носил свитер, который связала ему Гелла из ниток, найденных на чердаке ее бабушки. Сквозь прорехи проглядывали участки кожи, это была старая, плотная, серая блестящая нить, из которой можно было бы сплести рыбацкую сеть, но Гелла связала свитер и вручила ему с абсолютно равнодушным лицом. Тогда он еще думал о том, что она может полюбить его, если он будет во всем поддерживать ее и всегда быть рядом; упорная юношеская мысль, которой он и посвятил свою жизнь со всем возможным пылом. Он посвятил этой мысли те силы, которые в юности заставляют человека писать романы, переворачивающие мир, рыдать над стихами, не спать по трое суток кряду, курить на балконе ночью, глядя на огни, напиваться вусмерть ночью, а уже утром ехать на экзамен; так он посвятил ей, собственно, все силы, что у него были, и в итоге остался полностью выпотрошенным. И тогда Гелла, словно впервые заметив выскобленное, еле живое тело рядом с собой, все объяснила ему — сострадательно, лаконично, что я могу поделать. Она не любила его — как не любила и других, никого и никогда. Неспособность к чувствам была ее устойчивым качеством, как непунктуальность или любовь к стихам или отзывчивость. Его устойчивым качеством была любовь к ней. И они остались вместе, стараясь почаще предаваться плотским утехам, потому что в эти моменты похоть заглушала отсутствие любви. Свитер из рыбацкой нити был одним из этих ее знаков любви, которые ничего не значили, и трудно ему пришлось заставить себя признать, что эти знаки — лишь от ее вовсе незлого чуткого сердца и ничего больше, впрочем, недостаточно чуткого, чтобы подумать о том, что такая грубая нить будет натирать кожу.

Но это было давно, это было много лет назад, он получил диплом тогда в свитере, связанном Геллой, и много работал, чтобы Гелла была с ним из-за денег (как будто ей было не все равно, из-за чего быть именно с ним в мире одинаково ненужных ей людей), а сейчас он очутился здесь, протирающий руки антисептиком и натягивающий зеленые резиновые перчатки.

Тело перед ним было еще теплым, хотя его все чаще посещала мысль, что он всегда опаздывает для того, чтобы можно было хоть на секунду увидеть ускользающее во тьму эхо того, что он искал.

Это был мальчик лет пятнадцати, гладко выбритый, с плавной линией ноздрей и ровной, как у лося, переносицы, при жизни он, должно быть, имел очень доброе лицо, потому что сейчас оно выглядело спокойным; юный возраст не помешал ему ответственно подойти к вопросу суицида — руки его были, словно раскуроченное войной пшеничное поле, порезы, в которых поблескивала кость и перламутровые сухожилия среди глянцевой плоти, грамотно и тщательно нанесены вдоль, так, что кожа разошлась почти по всему обхвату руки; мальчик был настроен на результат, а не на процесс и уходил с легким сердцем, судя по мягкой линии бровей.

Это место под ребрами он нашел уже мгновенно и, надавив на скальпель, открыл его глазам, хотя подозревал, что открываться глазам оно не должно было никогда, но он уже глядит в замочную скважину; оно было таким же странным, как и предыдущие разы, и таким же абсурдно бесполезным. Маленькая коробочка из плоти, которую он только что вскрыл (открыл) – внутриполостная камера обскура, приросшая к одному из ребер, абсолютно изолированная от тела, несвязанная с остальным организмом, а главное — не несущая никакой функции.

Как и всегда — пустая, внутренние стенки влажные, землисто-бледные, как больничная штукатурка, на ощупь напоминающие сухую десну, форма — неровно квадратная, с поплывшими краями, мальчик явно сутулился, что привело коробочку к деформации (влияло ли это на ее свойство — или содержимое?).

Хирург подтащил стул к столу, закурил, стянув перчатки, и долго смотрел на открытую коробочку. Он всегда недоумевал о том, откуда в абсолютно неслучайном теле человека такой бессмысленный орган, и в результате каких диковинных эволюций он сохранился; но после нескольких препарированных человек он почувствовал, что поверил, – всё возможно, он больше не будет опираться на известные ему факты и готов опираться на неизвестные или же те, которые в принципе не могут быть узнанными, он верит в, не отрицает того, не отмахивается от, — что коробочка могла быть пустой не всегда.

Он откидывает голову на спинку стула и, скрестив руки на груди, закрывает глаза. В зубах он держит сигарету, горло обжигает дымом. Он рисует перед собой образ создателя. Его душа, перекалеченная безответной любовью длиною в жизнь, давно уже отринула всякую истовую веру во что-либо, исчерпав свои ресурсы в эпоху вязаного свитера, поэтому его создатель лишен каких-либо типических религиозных черт — он старается, по возможности, создать реалистичный, возможный образ, пускай даже и преломленный рамками человеческого воображения. Это существо явно более высшего порядка, чем человек, также созданное кем-то, что делает идею бога смехотворной, оно может быть — невидимым глазу, другой консистенции, из других молекул, светоотражающее, состоящее из других частиц, ориентировано на совсем иные масштабы и размеры, тонкое, словно волос, для человеческого глаза, или плоское, или газообразное, или же — человекообразное, или сливающееся с окружающей средой, словно хамелеон.

Хирург притягивает к себе одну из записных книжек, которые он исписывает по несколько штук на неделе после каждого препарирования, все  — об этой бессмыслице, кружа вокруг да около вокруг главной мысли, которую он никак не может принять за правдоподобную, открывает на чистом развороте и, забывая стряхивать пепел, рисует создателя, позволив рукой тянуться за испульсом, а не за мыслью — создатель обладает в итоге двумя громоздкими клешнями, многоформен, не имеет четко выраженных черт лица, глаза скорее напоминают рыбьи, конечности неудобные для передвижения, в клешне он держит коробочку из человеческого тела — она из хрящевидного, но очень прочного землисто-белого материала, еще не пришитая к изнанке чьего-то тела, но уже не пуста, в ней уже лежит та спичка, что, вступив в реакцию (черкнув, как по стенке коробка) с мозгом, породит энергию для маленького Большого Взрыва.

Потом он откладывает свой рисунок в сторону и, встав, долго смотрит внутрь коробочки. Тело, раскрытое перед ним, уже остыло, коробочка пуста, как пуста любая коробка, если из нее извлечь содержимое, это привычная пустота для человека, который всю свою жизнь извлекает предметы из предметов и складывает предметы в предметы; пустота неотличимая от той пустоты, в которой некогда что-то лежало или что-то никогда не лежало; Хирурга приводит в тупик эта неосязаемая граница между коробкой, которая всегда была пуста и которая некогда была заполнена, эхо от присутствия или эхо от отсутствия не слышно человеческому уху; он нервничает и курит сигарету за сигаретой; ходит вокруг кругами, сидит на стуле рядом, пока, наконец, не зашивает коробочку обратно, и, спустя исписанный ежедневник и две выкуренные пачки сигарет (еще одна смертоносная пачка — и его собственная камера обскура опустеет)у окна в мыслях самых мятущихся, ощущая себя непрошеным гостем, он оказывается у двери в их с Геллой квартиру. Возвращаться домой — всегда тяжелое мгновение —  из-за ее равнодушных глаз.

Гелла не выглядит старше, чем в университете, у нее все тоже овальное, плавное лицо цвета пастилы с мягкими переходами боковой нижнечелюстной кости в нежное горло, а затем в вавилонскую шею, серовато-перламутровые тонкие веки человека, систематически засыпающего ранним утром в автобусе и бледно-красные губы в белых трещинках, которые кажутся на ее белом лице иссушенными до состояния берега Мертвого моря. Отсутствие каких бы то ни было сильных эмоций сохранило ее лицо гладким и нежным, она выглядит совсем юной, хотя бедра ее уже стали немного полны, как полны и упруги у женщин старше тридцати, но она рослая и статная, и  потому эти бедра кажутся лишь естественной, приобретенной красотой. Когда она надевает колготки телесного цвета и садится с солнечной стороны автобуса, так что солнце льется ей на ноги, Хирург видит, как торчат и сияют на солнце золотистые волоски, отросшие с последнего бритья; это момент, когда он чувствует себя, словно случайно сорвавшийся в воду якорь, потонувший в тех водах, в которые всю жизнь падала она («упавшая в воду»), и он может только мысленно делать свою нежность безадресной.

Она открывает ему дверь, закутанная в халат поверх мятой шерстяной рубашки и с головой, замотанной полотенцем. Лишенное ласки лицо делает ее сонной, она открывает ему и быстро скрывается в комнате, откуда тянет сигаретным дымом. Пепельница, как Хирург замечает, полна до краев и в ней курится дымок, а на диване раскинулся плед и книги. К запаху сигарет примешивается запах цветов — Гелла флористка, и ее уважение к цветам не позволяет ей курить на работе, и потому, возвращаясь со смены, она всегда дымит, дымит, пока, шатаясь, не удаляется в ванную и продолжает курить там, курить и читать газету на английском, которую она вот уже десять лет ворует из почтового ящика соседа. Половину она не понимает и подчеркивает маркером, а потом, когда встает и вытирается полотенцем, бросает на полку у зеркала, а Хирург, идя в ванную следом, бросает ее в ящик для полотенец, и так рано или поздно полотенец становится совсем мало, а газет выпирающе много.

Но сейчас она уже просто лежит. На улице совсем темно, однако она не чувствует беспокойства — она спокойна и умиротворена, как и всегда, — и приветственно машет ему газетой.

— Как твой день, думаю, опять не расскажешь, — проницательно говорит она, качая головой, — продолжаешь таиться от жены.

— Что нам эти тайны, когда я принес тебе пиццу, — отвечает Хирург.

Они греют ее в микроволновке, потому что нету сил включать духовку, и едят, сидя на полу вокруг разбросанных газет Геллы. Выходя из квартиры, Хирург всегда чувствует себя очень старым, его тридцать с чем-то лет становятся минус сорок до смерти, он идет на старческих ногах до остановки, дрожащей рукой с запущенным тремором протягивает двадцать рублей, волосы теряют меланин, зрение падает; но когда он возвращается, он словно становится опять студентом; еще бы! Ведь из них двоих внешне не меняется, замороженная в своей анабиозной камере бесчувствия, только Гелла. Сколько раз ее принимали за ее младшую сестру, а однажды — даже за дочь, что даже насмешило его. (хотя и ужаснуло своей иронией)

— Знаешь, что пишут в январском номере? — спрашивает Гелла, поедая пиццу с руки, изо рта у нее тянется ниточка плавленого сыра, уголки губ поблескивают маслом, — пишут о после одной африканской страны, название не помню, который играл в кроссворды и выиграл велосипед. И теперь ездит к себе в Белый Дом, или как там оно, на велосипеде.

— Украдут, — подытоживает Хирург, — кто-нибудь захочет на этом велосипеде в свой пивной ларек ездить.

— И воображать себя президентом, — Гелла берет еще один кусок. Она всегда голодна и готова есть в огромных количествах, и он всегда уступает ей часть своей порции, потому что сытая она гораздо добродушнее, чем голодная. — а у самого ботинки на соплях держатся. Что на работе было? Я имею в виду работу, а не те тайные вещи, которые ты, засранец, не говоришь своей милой женушке, хотя она сидит перед тобой без штанов и в одной рубашке!

Она никогда не настаивает на том, чтобы он рассказывал ей вещи, которые хочет утаить; но предупреждала, что любопытна и что тайные вещи лучше не оставлять на виду, грех не раскрыть тайну, если наткнулся! Скрывай то, что скрываешь, считала она.

Она не любила его, а стало быть, никогда не ревновала, готовая поддержать его в любом увлечении и деле. С тех пор, как он занялся коробочкой, он пропадает ночами и приходит поздно, не объясняя причины, но ни разу не услышал от него ни одного серьезного упрека или даже встревоженного взгляда. Спокойствие Геллы было настолько полным, словно ее существо было заперто в звуконепроницаемом черном пузыре в бесконечном сне, в котором ей снятся лишь пшеничные поля, по которым она идет в одиночестве.

2

Это был очень молчаливый, меланхоличный пёс по имени Корсика — в честь острова, на котором растут пальмы столь же пушистые, что и его уши. Лишь по ночам от его будки веяло тихим, как ветер, воем, который мог бы доноситься с раздираемой штормом палубы корабля, или из старой парадной с лежанки в углу, среди копошащихся в квартирах живых, теплых людей, или из космического корабля, где лежать под иллюминатором, свернувшись калачиком и глядя на далекую голубую Землю; его тоска  пробуждала в людях ответную тоску и злость нежелания вспоминать подавленное, космическое, далекое, давнее; это побудило соседку (которая в детстве Геллу на руках носила, подумать только!) выйти в одну из этих освещенных тоской ночей, держа в руках кусок мяса, начиненный лезвиями (не дрогнула же рука, которая придерживала меня за спину, думала Гелла).

Вой Корсики влиял на сны Геллы — ей часто снились мужчины, которые обнимали ее большими, великаноподобными руками, касались всяких мест, которые Гелла кому попало касаться не позволяла, всегда — так ясно и отчетливо, словно бы это были не сны вовсе, а разворошенная сажа, вспорхнувшая с углей некогда пережитого\забытого. Под вой Корсики ей приснился мужчина с черным обветренным лицом в кожаной куртке, который так стремительно взял ее там, во сне, повалив куда-то в темноту, что, казалось, он пронизывает не только ее тело своим телом, но и ее сознание своим сознанием; она рывком проснулась, едва только он прекратил агрессивные, тяжелые движения, словно ледокол, прорубающий океан, и увидела, что у нее впервые пошла кровь. Она смотрела на пятно, вспоминая, как в руках мужчины ее сжимало в бесконечно малую точку, а потом взглянула в окно, где выл Корсика, неотличимый от кромешной тьмы.

Гордый, путешествующий по далеким краям Корсика навряд ли удостоил соседку взглядом; он видел смерть твердо и ясно, как белеющую в темноте кость, до которой, как и до смерти, лишь склонить голову; он принял смерть в лице соседки и принял ее неизбежность, как происходило и миллионы лет назад в его бытность человеком, изобретшим колесо, Понтием Пилатом, фрейлиной мадам де Помпадур, капитаном экспедиции на Сатурн Эдгаром Миром, бедняком на улицах Венеции, солдатом, павшим на реке Хуан-Хэ не особо геройской смертью, но такой же неизбежной. Корсика был стар и мудр, он все знал, но ничего не помнил, лишь понимал, что смерть — это вход в невидимое прожитое и невосполненное настоящее. Он съел мясо, которое, словно экспансивная пуля, расцвело у него в желудке железными щупальцами.

Принятия смерти духом недостаточно для того, чтобы не корчиться от боли, — даже человеку, изобретшему колесо; Корсика корчился до утра, пока Гелла не вышла покормить его утром и не увидела, что он уже сыт мясом, начиненным лезвиями. Тогда-то он и лизнул ее руку сухим языком, чего раньше никогда не делал; Корсика сделал единственный человеческий жест ласки и благодарности за всю еду, питье, кров, задранных кошек, брошенные палки и мясо, начиненное лезвиями, что выпали ему в жизни; всхрипнул и умер, глядя в омытое светлыми водами небо над рекой Хуан-Хэ. Гелла погладила его по голове и ушла за папой.

Её родители плакали и скорбели; Гелла изображала слёзы, чтобы скрыть своё спокойное сердце, которое ничуть не печалилось о Корсике, как не печалилось ни о ком в её жизни. Её передёргивало от своего лицемерия, но она подозревала, что её неспособность к чувству проведет непреодолимую черту между ней и окружающими людьми. Она ни капли не грустила о Корсике, как не грустят о прошедшем мимо прохожем, но уже осознавала, что нужно сделать, чтобы спастись; она наморщила лицо, представила своё отражение в зеркале, натужно пытающееся выжать из сухих глаз хоть одну слезу, пискнула на манер издохшего хомячка и худо-бедно расплакалась.

— Бедный Корсика! — сказала она и внутренне содрогнулась; путь лицемерия был освещен во тьме, фонарь качался в её потной руке. Анабиозная камера спокойствия оказалась запертой изнутри.

Она всегда знала разумом, когда следует изобразить грусть, словно следопыт, она собирала малейшие перепады настроения с лиц окружающих и плакала, когда было нужно, и грустила, когда было нужно, и выдерживала печальную паузу, и обнимала, и утешала, и проявляла ласку, но сердце ее всегда оставалось невыносимо спокойным, словно там, где у людей располагались кровоточащие струны, способные распороть их тело на множество пылающих полос, у нее была лишь плоть. Она знала, что кто бы ни был на месте Корсики, душа её не растревожится, и паниковала, когда представляла себе жизнь, заполненную бесконечным лицемерием о людях и вещах, которые не беспокоят ее ни капли, в мире нежных, мягких, чувствующих людей — они скучают, когда долго не видят мать, любят отца и норовят обнять его, уткнувшись лицом в куртку, плачут, когда умирают их родители, дети, бабушки, дедушки, старые друзья, псы, как Корсика, любимые мужчины и любимые женщины, они тревожатся, когда видят их совсем больными, потому что боятся их смерти, они хотят любить их и гладить и ласкать, крошить горы ради их улыбок и преодолевать пустыни ради объятия.

Папа тоже был очень огорчен; его глаза были влажными, когда он потрепал по голове верой и правдой служившего ему Корсику; он хотел похоронить доброго (доброго? — озадачилась Гелла, какого угодно — но не доброго!) Корсику как подобает. Они с Геллой надели длинные брезентовые куртки, резиновые сапоги и, погрузив замотанного в плед пса на заднее сиденье машины, поехали за город, к лесу. Там папа выкопал яму, и клетчатый плед с видневшейся Корсиковой мордой опустился на дно. Они долго стояли у могилы и молчали, папа выглядел душераздирающе грустным, словно треснувшая скала, а потом он поднял свои темные глаза и посмотрел на Геллу так, что она испугалась — он видит меня насквозь! Чтобы скрыть бесчувствие за суетой, она ушла в лес и принесла оттуда белый камень, еле волоча его на сцепленных ладонях. Они поставили его там, где должна была быть голова пса, и нацарапали на нем ключами Геллы:

МЫ СМОТРЕЛИ, КАК УДАЛЯЮТСЯ ОТ НАС ЗАЛИТЫЕ СОЛНЦЕМ БЕРЕГА КОРСИКИ. ДО СВИДАНИЯ.

Потом они вернулись домой, где плачущая мама пила нескончаемый чай, уже остывший и поддернувшийся нефтяной пленкой. Халат её был усеян волосинками мертвого пса, она прятала опухшее лицо в ладонях. В этот момент Гелла обнаружила, что с момента смерти прошло всего полдня – тягостные, скорбные несколько часов, такие длинные, что Гелла успела забыть о том, что в будке когда-то кто-то жил.

3

Гелла никогда не боялась ничего на свете — страх был человечным чувством, неразрывно связанным с любовью; но сейчас она почувствовала что-то близкое к этому, слушая смятенные, как старая газета, шаги Хирурга. Она лежала, притворяясь что спит, и слышала, как по он призраком ходит по комнате, запуская в волосы руки, которыми писал в ежедневнике месяц назад:

ЧТО ЭТО МОЖЕТ БЫТЬ Я НЕ ЗНАЮ МОЖЕТ ЛИ ЭТО БЫТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ДУША ИЗ ЧЕГО СДЕЛАН МАТЕРИАЛ КОРОБОЧКИ ЧТО ЕСЛИ ВСКРЫТЬ ЖИВОГО ЧЕЛОВЕКА НЕ ПРОИЗОШЕЛ БЫ ПАРАДОКС БУДУЧИ В ТОМ ЧТО ДУША ПОКИНЕТ ЖИВОГО ЧЕЛОВЕКА КОГО БЫ Я УВИДЕЛ ПОСЛЕ ОПЕРАЦИИ НА СТОЛЕ ТРУП ИЛИ ЖИВОГО ЧЕЛОВЕКА ИЛИ ЖЕ ИНОЕ СУЩЕСТВО КОТОРОЕ БЫ ОСТАЛОСЬ АБСОЛЮТНО НЕПРИКАЯННЫМ ЧТО ЕСЛИ КОРОБОЧКА ПУСТА ПОТОМУ ЧТО ОНИ БЫЛИ МЕРТВЫ НО ЧТО ЕСЛИ Я ВСКРОЮ ЖИВОГО ЧЕЛОВЕКА ЧТО Я НАЙДУ ВНУТРИ УМРЕТ ЛИ ОН КОГДА Я ДОБЕРУСЬ ДО КОРОБОЧКИ ИЛИ ЖЕ ПРОИЗОЙДЕТ ЧТО-ТО СТРАШНЕЕ ЧТО Я НЕ МОГУ ПРЕДСТАВИТЬ НО ЧТО ЕСЛИ ОСТАВИТЬ В КОРОБОЧКЕ ЧТО-ТО ЧТО МОЖЕТ БЫТЬ ВМЕСТО ЕЕ СОДЕРЖИМОГО ВЫЖИВЕТ ЛИ ЧЕЛОВЕК ЗНАЧИТ ЛИ ЭТО ЧТО СОЗНАНИЕ ЧЕЛОВЕКА МОЖНО ФОРМИРОВАТЬ ИСКУССТВЕННО СОДЕРЖАНИЕМ КОРОБОЧКИ МОЖНО ЛИ ПОЛОЖИТЬ ЧЕЛОВЕКУ ВНУТРЬ ВЕЩЬ И ОН БУДЕТ ДУМАТЬ О НЕЙ НО ЧТО ЕСЛИ ЛЮДИ БЕЗ ДУШИ НЕ ОТЛИЧАЮТСЯ ОТ НАС И ЧТО ЕСЛИ ОТЛИЧАЮТСЯ И ЧТО ЕСЛИ ГЕЛЛА ХОТЯ НЕТ ЧТОБЫ ОНА НЕ ГОВОРИ Я НИКОГДА НЕ ДОЛЖЕН ЕЕ БЕСЧУВСТВЕННОСТЬ НИЧЕГО НЕ ЗНАЧИТ ОНА НЕ ПОДСПОРЬЕ К ТОМУ ЧТОБЫ ВЫТАКСИВАТЬ ИЗ НЕЕ  ИЛИ ЗАКЛАДЫВАТЬ В НЕЕ ЕСЛИ ОНА ЕСТЬ Я ЛЮБЛЮ ЕЕ МОЯ ГЕЛЛА МОЯ ЛЮБОВЬ МОЯ ЛЮБОВЬ.

— Значит, вот что ты делаешь, — Гелла подняла глаза на Хирурга. — начнем с того, ты вскрываешь трупы. — ей стало тошно от собственных насмешливых интонаций, таких обыкновенных, словно они говорят о чем-то очень забавном, в то время как в глазах Хирурга она видела ясный, пронзительный страх, который ее не трогал.

— Гелла, — Хирург протянул к ней руки, — Гелла. Ну зачем ты.

— Не знаю. Но все в порядке — меня это не волнует. Трупам и мне все равно на скальпели, которыми нас режут. Но, милый. — она поежилась; насмешливые интонации пропали из ее речи; ей стало зябко, словно она уже чувствовала на коже холод скальпеля на расстоянии волоска.

— Гелла, — Хирург коснулся ее спутанных волос у виска. Гелла подняла на него темные серьезные глаза, карта ее светлых ресниц был привычна и знакома Хирургу, каждую он мог бы зарисовать.

— Ты ищешь живого человека.

Гелла вздохнула и отложила его блокноты.

— Я тебя не осуждаю. Если ты столкнулся с этим — ты не можешь жить дальше, что тут сделать! Но ты ведь осознаешь, что никто не согласится на операцию, которая скорее всего закончится летально из-за того, что хирург сошел с ума  и вздумал рыскать по телу в поисках вечной души?

— Господи, Гелла. Навряд ли бы я сам смог! — Хирург собрал ежедневники и, досадно нахмурившись, сунул их в ящик стола. Один немного застрял, но он не стал поправлять его и вернулся к Гелле, и теперь из ящика торчало несколько помятых, тревожно исписанных листков, и Гелла знала, что если она как следует сосредоточится, то разглядит на одном из них свое имя.

— Люди вообще не хотят рисковать жизнью, они слишком кого-то любят или слишком сильно привязаны к чему-то, — продолжила Гелла, — они столько всего боятся потерять! Однажды я видела девушку, которая плакала, потому что потеряла ключи от дома, где остался запертым без еды ее кот… Боятся увидеть что-то или кого-то в последний раз, расстаться с чем-то, что-то оставить…

— Людская природа, — осторожно сказал Хирург.

— Помнишь, как мы ездили на Корсику, помнишь аэропорт? Все плачут. Прощаются и плачут, плачут, как будто им вытаскивают сердце из груди! — Гелла покачала головой. Вокзалы и аэропорты были для нее странным, мучительным местом.

— Гелла.

— Но зато ты можешь сколько угодно прыгать с водопадов или кататься на лыжах с самых опасных гор, если ты не очень привязанный к чему-то человек. Если ты не очень привязанный человек, то ты можешь даже ездить за рулем без ремня или на мотоцикле без шлема или даже делать сомнительные операции или ездить автостопом со всякими одинокими подозрительными дальнобойщиками к морю…

Потом Хирург накричал на нее, хотя Гелла не поняла почему, и ушел спать в другую комнату. Гелла почувствовала, что осталась одна даже не в физическом смысле, а во всех — метафизическом, духовном, божественном — вместо каждого встреченного ею в жизни человека она чувствовала только пустоту, словно кто-то выжег с фотографии чье-то улыбающееся лицо. Она курила и долго глядела на огонек сигареты; потому что если долго смотреть на него, то все вокруг погружается во тьму и огонек становится далекой галактикой в черноте вселенной, это звезда Корсики, планета Корсики, дом Корсики, где он никогда не съест мясо с лезвиями, а она никогда не погладит его по голове; потом пришло странное чувство — Гелле показалось, что она больше не человек, а ламантин, мягкий на вид, матовый, гладкий ламантин, сидящий в той же позе на ее кровати, глаза Геллы — глаза ламантина одинаково грустны, веки ламантина пухлы, а глаза такие маленькие, что Гелла едва различает окружающее. Последний в мире ламантин сидит в лодке, ожидая, когда его проткнет копье, он курит последнюю в пачке сигарету, потому что все рассчитал, и глаза его не блестят, а лишь темнеют; ламантин сидит так долго, что почти погружается на дно ламантина; и тогда Хирург возвращается. Он обнимает Геллу, и они ложатся спать, молча решив, что утро все лишнее сотрет, а все нужное оставит. Но разве они могут спать в такую ночь.

— Если уж этой ночью мы об этом заговорили, — сказала Гелла, — то давай все выясним ночью, а к утру забудем (или нет). Надо все прояснить. Надо найти то, что ты мог бы оставить во мне. — она чувствует легкую дрожь в том месте, где люди чувствуют любовь и муку. Там пусто, как было всегда, но чего-то фантомно недостает. Мысль о том, что можно лишь что-то вложить ей в нутро и пустота восполнится, кажется пугающе варварской, невежественной и от того вероятной. Могла бы я, думает Гелла и отвечает себе — да запросто. Но что он мог оставить у нее внутри, будучи обитая в мире одинаково пустых для нее вещей?

Красная лампа горит кадмиевым светом, на улице больше не ездят машины. Они сидят на кровати друг напротив друга, в горных хребтах синеющего одеяла, и вспоминают все вещи, что были у них. Хирург помнит  все до единой, Гелла многое забыла, но Хирург не осуждает ее, он всегда знал, что это так — потом они глядят друг на друга, выуживая последние, самые давние воспоминания из черного колодца, полного ламантинов — среди них первая встреча на дне первокурсника, которую оба не помнили, но затем Хирург нашел ее на застывшей фотопленке в голове сидящую у окна с бутылкой пива в руках, отвернувшуюся ото всех к черноте за стеклом, у нее белая жилистая шея и на руках браслет из искусственного жемчуга, черный свободный свитер с растянутым горлом, явно украденный у папы и дырявые джинсы, собственноручно прорезанные на бедрах, она поджала под себя маленькие замерзшие ступни, как воробушек лапки. Он ее тогда абсолютно не заметил, предпочитая отдать должное выпивке и более очевидным женщинам, но заметил уже через месяц, когда она всего лишь шла мимо по коридору. Это был коридор, который всегда был погружен в зеленоватый, как лес во время дождя, сумрак, тут были вечно разбитые лампочки и аудитории пустовали, и он шел туда, чтобы покурить в форточку, а она шла мимо, держа в руках промокшую вязаную кофту, от нее пахло сыростью, цветами, землей, непонятно зачем, на ней были шорты ниже колена и он заметил, какие тонкие упругие у нее щиколотки и какая золотисто-коричневая кожа у линии синих мокасин, когда они мелькнули мимо.

— Что это вообще может быть? — спрашивает Гелла. Они не сговариваюсь, избегают прямой ясной речи.

— Я не знаю. Я даже не знаю, имеет ли это вообще хоть какой-то смысл, это же домысел чистой воды, ненаучный, глупый, противоестественный, бесчеловечный домы… — Хирург качает головой и Гелла наблюдает, как движется плоскость его лба в полутьме; он похож на демона сидящего, только чуть старше и чуть добрее, чуть моложе и чуть отчаяннее.

— У тебя все равно нету другого предположения. — осторожно перебивает его Гелла, — да это выглядит убедительно, как … медицинский термин.

— Гелла, что ты.

— Нет, правда. Давай придумаем этому термин, какой-нибудь эффектный научный термин, чтобы можно представить, что так и надо и что ты не совершаешь преступление против человеческой природы.

— Ты меня без ножа режешь, — говорит Хирург обыденным голосом. Гелла понимает, что слова о «преступлении против человеческой природы» очень жестоки, а она, как иногда бывало, не смогла предугадать ответную эмоцию. Извиниться она не может, поэтому несет околесицу:

— Не думай так! Я, например, ну, ты же знаешь, вообще считаю что человек существо само по себе абсолютно неприродное и понятие бесчеловечность — как похвала звучит…

— Гелла, замолчи, — говорит Хирург. — придумывай термин, если тебе так уж надо разговаривать этой ночью.

Геллу коробит его тон, словно ее упрекают в болтливости, но, к  счастью, ее безмятежность никогда не позволяет ей всерьез огорчаться чьими-то словами.

— Помнишь, я тебе рассказывала про папу и его шахматную партию, которую он до сих пор не может доиграть с одним знакомым?

Хирург немного расслабляется.

— Да, — говорит он, — помню. Потому что они слишком сильно напиваются к концу партии и на одном и том же ходе заваливаются спать.

— Да, — Гелла сдерживает улыбку, — так вот. Я ведь вечно сидела с ними, пока они играли, и помню много шахматных приемов… и к нашей ситуации подходят два — по моему мнению, конечно, по твоему, может быть, вовсе не подходят, хм… Сейчас, я напишу их на бумажке, а ты вытянешь.

Она встает, в темноте нашаривает на столе ручку и кусок оберточной бумаги для букета с ромашками и лавандой. Она отрывает от него две полоски и, встав у окна к бледному масляному свету фонаря, пишет на них, положив на ладонь (при всем этом ей на мгновение является второе наваждение — она больше не ламантин, но она вдруг становится очень маленькой по размеру)

— Давай, какая рука, — она подходит к Хирургу, спрятав руки с зажатыми полосками за спиной, и он замечает, какое узкое у нее туловище, руки едва могут скрыться за ним, и какие лиловые тени залегли между ребер; он вспоминает, какими почти мальчишескими, угловатыми и белыми были ее ягодицы, когда она стояла у окна спиной к нему и писала на бумажках шахматные термины, и чувствует пронизывающий страх за ее здоровье; ее юность  убивала ее.

Хирург трогает ее за локоть левой руки, и Гелла протягивает ему руку полоску бумаги на ладони.

— Гарде, — читает он. — что это значит?

— Гарде! Ударение на «е» — поправляет она его, — этот ход вообще-то уже не используется у шахматистов, но это значит — нападение на ферзя. Понимаешь?

— Может быть. — Хирург беспомощно кладет руку ей на колено, она позволяет притянуть себя ближе, покачнувшись, и гладит его по голове. Должно быть, ему нужно именно это?

— Ну смотри. Ферзь — самая сильная фигура на доске. Ты явно влез в область странного, мне не очень хочется говорить про создателя, но вообще-то это определенно что-то, что человек вряд ли когда-то должен был увидеть. Ты словно бросил создателю вызов, напал на него в относительном, напал на ферзя. — объясняет Гелла. — и хорошо, что ты выбрал этот термин. Я болела за него. В нем есть надежда.

— А что второй?

— Цугцванг! — говорит Гелла, словно удар гонга, словно железная распорка гинекологического кресла, и Хирург с дрожью замечает, какой маленький у Геллы рот для этого страшного, металлического слова.

4.

Той же ночью Гелле приснился один из самых гадких снов, которые она видела; она уснула под утро, когда стало уже предрассветно-душно и простыня стала влажной от ее пота, но Гелла в полусне запуталась в ней и лежала спеленутая, без возможности выбраться, и духота эта проникла в ее сон. Ей снилось, что она в тропиках, а перед ней самые гадкие животные, которые она видела: она для себя определила их как живые камни. По своему устройству они были похожи на медуз — у них отсутствовали мысли и сознание, не было никаких черт, не было лица  и глаз, а под толстой каменной шкурой произвольно комкались бесполезные ненужные внутренности — мясо, потроха, все в страшном беспорядке и кое-как бесцельно функционирующее; потроха смешались с легкими, печень сплющилась с селезенкой, большая часть  — просто кровавое мясо, слипшееся между собой. Во сне Гелла точно знала, что эти существа всюду известны как «люди», но отрывки воспоминаний из реальности давили на нее своим противоречием — свет, легкость, нежность, страсть, похоть, гнев; там же где и упавшие в легкие потроха; камни лежали в маленьком мшелом овраге у реки, у них не было ни частей тел, ни лиц, ни глаз, они не могли двигаться и были абсолютно абсурдным порождением мирового беспорядка, случайностью, оставленной покрываться мхом. Это были камни, начиненные мясом. Когда Гелла проснулась, ей хотелось либо вынуть из себя коробочку любым инструментом,  что попадется ей под руку, чтобы ее пустота перестала быть ошибкой, а стала природой, либо заполнить ее любой самой грязной пылью.

5.

Люди — самые настоящие живые камни, о которых говорила Гелла: внутри скрыта во мраке неоднородная, склизкая, жесткая, скользкая начинка, снаружи поразительно подарочная, глянцевая упаковка, сделанная со всем тщанием, чтобы понравиться каждому встречному и запустить захватывающий механизм человеческой связи, который может переплести кого угодно с кем угодно — и неизменно переплетает.

Гелла уже впала в наркотический сон. Ее юное, нетронутое старением лицо казалось требовательно, упрямо подставленным, — подбородок высоко поднят, шея еще немного напряжена, волосы на виске по-девчоночьи заправлены за уши, побелевшие от страха, выпуклые звенья трахеи светятся люминесцентно-голубовато, а губы кажутся совсем маленькими и синими, словно подгнившая ягода малины; Хирург знал, что она сейчас сопротивляется наркозу в подсознательном желании ухватиться за ускользающую жизнь, не понимая, что гаснет лишь сознание; она впервые испытала страх, и он, словно пират на абордаж, захватил ее не покрытую ни одним шрамом душу. Мысль о том, что она там, кромешной черноте, цепляется за далекую, просыпающуюся сквозь пальцы искру сознания, вызвала у него дурноту бессилия. Он ждал, пока она отпустит эту искру и умолял ее мысленно держаться за нее; не слушать врачей, не верить шприцам, не давать никому рук и не подставлять вен — верить только ему, который держит скальпель, как надежду, и этой надеждой прооперирует ее. Кому она может верить, если никого не любит? Что видит во сне незрячий?

Произошел беспрецедентный случай — любящий засомневался в возможности спасти любимого, и ему оторвало руки.

Хирург сделал первый надрез. За окном раздался вороний крик; вороны бродили под окнами его лаборатории, как отец под окном роддома; они ждали ее высвобожденную из коробочки холодную душу, которая растворится в небе, преодолев границы атмосферы, или же достанется им, стервятникам.

В теле Геллы абсолютно темно; эта темнота абсолютна настолько, что когда Хирург вскрывает ее тело на хирургическом столе, это похоже на осторожное, трепетное проникновение в черную, неизведанную Вселенную, в которую падает с поверхности Земли первая ракета; она брызнула белыми сверхновыми, багряными карликами, алыми галактиками, белыми спутниками и красными планетами, на которых пересохли озера. Его Гелла лежит, подставив ему свою внутренность, как никогда не подставляла душу; костные ткани подобные грусти, поперечно-полостные подобные радости, хрящевые подобно ласке.

Полное погружение в тело любимой женщины вызывает у Хирурга спазм в горле — ему вдруг в середине жизни после всех мук овладения профессии после всех страхов восторгов и трудностей врачевания открывается красота человеческой материи.

Ее тонкое ребро, выступающее из плоти, похоже на олений рог, проглядывающий сквозь густую чащу; он видит, как блестят, словно очерченные алмазной крошкой, ее волосы под белой лампой, а ушная раковина  тоненькая, словно дубовый листочек и слегка светится лиловым; материя ее тела багряная, как истекающий кровью приморский закат, и мерцает серебром в глубине.

Он наконец открываетглазам коробочку — идеально ровную по углам, еще бы — у Геллы ведь такая прекрасная осанка! Коробочка еще закрыта. Она чуть меньше, чем он видел раньше, а стенки ее чуть тоньше и имеют оттенок скорее болезненно-лавандовый. Подавив секунду страха, который он не может позволить себе, пока Гелла спит, полностью доверившаяся ему, он аккуратно вскрывает ее, надрезав верхнюю стенку, которая обычно становится крышкой и показывает ему пустоту. На мгновение ему кажется, что внутри он увидит что-то, что все перекроит, но нет.

То, что заставляет Геллу двигаться, дышать и мыслить, меняет форму и содержание и пропитывает комнату прозрачной ясной субстанцией, потоки ее текут сквозь пространство, как сила света, которая не имеет никакой скорости потому, что всегда находится в точке прибытия. Хирург касается ее тканей, которые чуть позже придут в движение, будут двигаться неумолчно, ежесекундно, как ледокол, прорубающий льды Арктики, и потенциал этого движения, огромного, неохватимого движения всего ее большого, сильного, человеческого тела, заражает дрожью его руку; так могла бы слегка леденить ладонь поверхность айсберга, в силах которого заморозить твое сердце и легкие.

Хирург вкладывает внутрь несколько тех вещей, что они обговорили с Геллой, вынув их из свертка оберточной бумаги для пионов, а  потом — одну от себя, которую он достал той же ночью из своего старого, университетского пальто. Это пальто повидало многое и Хирург чувствовал перед ним невыносимую тяжесть, словно все пережитоеиотпущенное снова наваливается на его плечи, надевается на его руки, застегивается на его горле. Той ночью у него возникло ощущение, что пальто, будто рослый, насмешливый, гордый человек смотрит на него из шкафа, и он подошел к нему; и нашел в кармане эту вещь многолетней давности.

Это пальто видело: светящиеся окна, где у Геллы досихпор шли лекции по анатомии, дешевый торт, который они купили за сорок рублей в продуктовом и съели на скамейке руками, кота, который вылизывал Гелле волосы, сигареты, прикуренные от газовой плиты, кружевные чулки Геллы, маковые поля, по которым Гелла шла в своем синем платье, рябиновую настойку «Доктор Август», от которой обоих потом мучительно тошнило, сизые утра на университетском стадионе и ноги Геллы в коротких шортах, книги, забытые на скамейках и грустных слонов, увиденных в зоопарке, кофе с миндальным сиропом и официанты, которые не давали Гелле больше семнадцати и ее тщетные поиски студенческого, насупленные брови, синюю лампу, которую они купили в мебельном и разбили по дороге, серьги, трепетно подаренные Гелле ее мамой, которые она безмятежно сдала в ломбард, бутылку дорогого виски «Белая лошадь», на который они еле-еле накопили и полностью разочаровались, темные ночные автобусы и бары, мокрые после дождя скамейки и сухие после палящего солнца шифоновые платья Геллы, засыпанные песком. Это пальто знало, что нужно Гелле, оно знало, куда заточить миллион воспоминаний, что не дают спать Хирургу, и оно отдало это ему в руки и снова стало бессловесным, старым и погруженным в воспоминания обитателем гардероба.

Иногда Хирург понимал (как сейчас, с надеждой-скальпелем в руках), что он не успевает за собственным ходом времени; он все еще там, в университете, сгорающий от страсти к девушке Гелле, неизменно получающий выход своей страсти и раненный этим; (потому что смутно, на уровне страшных догадок среди ночи понимает, что страсть — это все, что он получит). Прошло столько лет, но он помнит их ни в половину так же отчетливо, как и университетские годы, где еще все впереди, все не сломано, все одолимо (или же кажется таковым). Он еще это не прожил, он только проживает, смакует, вбирает, каждый солнечный луч на полу коридора, каждый зеленый дождевой свет в полутемной аудитории, каждую синюю венку на шее Геллы, освещенной окном, конец воспоминаний еще не достигнут, никакая страница не перевернута, мгновение заперто в настоящем. Но сейчас он вкладывает в коробочку этот предмет, и вместе с ним все университетские годы, отдавая Гелле исходник, а себе оставляя копию. Он зашивает коробочку и зашивает обратный путь из тела Геллы, как по рельсам после дождя.

6.

Гелла открывает глаза быстрее, чем по-настоящему приходит в сознание, поэтому мир первые несколько мгновений кажется ей непросторным, как чемодан, и тесно заполненным странными вещами, которых она раньше не видела; но потом деревья за окном систематизируется и она вспоминает их; все деревья, виденные ею в жизни, вспыхивают перед глазами за долю секунды: множество солнц, льющих свет сквозь листву, черные обугленные стволы, сумрачные леса, молодые дубы и желуди, отбросившие шапочки и впившиеся в землю корешками, шелест трав и листвы, когда лежишь на спине у озера (какого озера? деревья оказались более зримой ясной единицей, чем воды). Она быстро привыкает к небу, которое отсвечивает вечерним лиловым, но долго моргает, прежде чем понять, каким образом в небо врастают трубы завода и ТЭЦ и имеет ли это древесную идею, а когда понимает, что трубы — инородный небу предмет, находит их весьма красивыми и думает о том, что можно было бы насадить побольше ТЭЦ. Гелла не чувствует своего тела, но чувствует голову как место, где обитает сознание, но когда она чувствует потребность пошевелиться, то из небытия извлекается ощущение руки.

У окна она краем глаза видит худощавую фигуру в белом халате — Хирург не мог позволить себе снять халат, пока она не проснется, поняла она, — а под белым халатом она различает вязаный серый свитер под горло, который сама ему когда-то связала, давным-давно, когда еще носила те синие мокасины.

— Когда я только тебя коснулся, сразу понял, что ты проснешься целой и невредимой, — говорит Хирург. На щеках у него тревожные алые расчесанные пятна с белыми полосами от ногтей. — если бы я хоть на секунду допустил обратное, то сразу бы умер. — он замолкает и смотрит на нее, и Гелла знает, чего он ждет.

Она садится, опираясь на его руки, и в ту же секунду происходит кое-что странное: внутри нее, в каком-то невидимом сосуде, с легким стуком и сухим шелестом перекатывается несколько небольших предметов. Гелла немного наклоняется вбок, чтобы поправить задравшуюся юбку, и эти предметы внутри нее тоже перекатываются вбок в своем маленькой клетке-чемодане. Она с легкой паникой хватается за ребра и морщится от боли, задев только что стянутый шов, но сами предметы надежно заперты в коробочке и не причиняют боли, лишь лежат внутри, как и всякий предмет, спрятанный куда-либо. Гелла гладит шов рукой, чтобы привыкнуть, крохотный узелок на нитке странно топорщится на коже, словно кнопка прибора.

— Гелла! — говорит Хирург сдавленным голосом. Тишина после ее имени звенит вопросом, словно маленький мальчик звонко восклицает в пустой комнате: ЦУГЦВАНГ?

Гелла поднимает голову и смотрит на него усталыми немыми глазами. Вместо его лица она видит светлое, поддернутое золотистой дымкой небо над рекой Хуан-Хэ, под которым когда-то давно умирал Корсика.


Предыдущая запись На Кавказ Следующая запись Стратегия правильного дохода
Комментарии:

Добавить комментарий Отменить ответ

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

CAPTCHA
Обновить

*

Свежие записи

  • Мотивирующие фразы известных женщин
  • Лучшие места в мире для полетов на воздушном шаре
  • Синдром самозванца: как определить и исцелить
  • Весна в доме – время обновления
  • Пять причин обниматься чаще
Email
Vkontakte

Рубрики

©Bright live
ЭЛ № ФС 77 — 58164.

Политика конфиденциальности
__________
Наш ресурс является общедоступным и часть материала на нём размещается авторами, поэтому, при обнаружении материала, который вы считаете своим собственным, напишите нам в редакцию и мы решим проблему, вплоть до его исключения со страниц нашего сайта.